Олег Радзинский

Непринадлежность

3 сентября 2022 года

Олег Радзинский прожил несколько, как он считает, «случайных» жизней — политзека, эмигранта, инвестиционного банкира, писателя — и некоторые из них проживает по-прежнему. В марте этого года добавилась еще одна — он стал управляющим директором фонда «Настоящая Россия».

Я чужой. Посетитель. Причем везде.

Моей страны больше нет. Как со свойственной ему элегантностью слов, написанных за него референтами, сказал президент Рейган: «The Soviet Union is no more». Нет его больше, и все тут. На месте моей страны, занимая бо́льшую ее часть, лежит другая — Россия. Иногда — изредка, раньше — я приезжал туда и чувствовал себя чужим. Я говорил на том же языке, но говорил о другом. Я не пережил с этой новой страной весь ее путь перемен, развалов, вставаний с колен и оттого не мог больше быть таким, как друзья моего детства и моей юности, прожившие и продолжавшие проживать со своей страной все перемены, измены, горести и радости. У них была Родина — такая, сякая, но в ней они чувствовали себя дома. Были тождественны своей жизни. Я же не был дома — чужой среди почти своих. Не свой среди совсем чужих.

Я привык. Даже нравится.


Тогда, в феврале 87-го, я сел в самолет, покативший по заснеженной взлетной полосе Шереметьево-2, и глядел, глядел в забрызганный снегом иллюминатор, зная, что больше никогда не увижу ни этот грязный снег, ни этот мокрый бетон. Самолет взлетел, и я вместе с ним — в новую жизнь. В которой — поперву — чувствовал себя неожиданно комфортно: все случалось в первый раз, все удивляло и обещало удивлять постоянно. Я обживался с радостью и легкостью, не вспоминая ни тот снег, ни тот бетон. Старательно не помня оставшейся позади 28-летней жизни в стране, которой скоро было суждено стать фактом прошедшей истории. Строчка в учебнике. Кто б знал.

Теперь многие — после другого февраля спустя тридцать пять лет — оказались на моем месте — чужие. Среди чужих. Пишу это для них. Может, поможет. Или успокоит. Или и то, и другое. Или ни то, ни другое.

Мне было легко: я знал, что уехал навсегда. Дороги назад не было: самолет мой летел в одну сторону. И билет мой был в один конец.


В Америке, куда я прибыл, пройдя привычную для тех лет полугодичную эмиграцию в Италии, я решил стать американцем. Делов-то. Захотел и стал. Один из. Нас здесь много — the land of the brave. В Нью-Йорке, где каждый второй (ну ладно, каждый третий) говорит с акцентом, это казалось особенно легко. А вот в городе Корбин штат Кентукки, куда я попал через месяц после приезда в Штаты, навещая старых московских друзей, это уже казалось не так легко. Странно ярко одетые люди, приглашенные моими друзьями на барбекю в мою честь, пили пиво прямо из бутылок, больно похлопывали меня по спине и говорили, протяжно-южно растягивая слова, одно и то же: So, how do you like America?

How did I like America? Весьма.

Первые годы я активно вживался в жизнь неродины. Старался смешаться с новым ритмом вещей и совершаться, реализовываться в чужой повседневности. Было несложно — помог выбор новой профессии: когда я выяснил, что ни филологи-русисты, ни сучкорубы, ни грузчики, ни истопники — квалификации, полученные мною в Советском Союзе, — не особенно востребованы в Нью-Йорке, то выучился на инвестиционного банкира. Профессию я выбрал из-за ее загадочности: до приезда в Америку я об инвестиционных банкирах не слышал, а, услышав, решил таковым стать (и заодно узнать, чем они занимаются). Бывших советских среди инвестиционных банкиров на Уолл-стрит в те годы было не так много. Я, по крайней мере, никого не встречал.

Я пытался обрести принадлежность — к новой стране, новой профессии, новой жизни. У меня, кроме друзей детства, уже давно вжившихся и оттого занятых своими делами, не было русскоязычных знакомых. Лишь однажды — в студенческом кафетерии Колумбийского университета, где я в то время учился, моя однокурсница указала на круглолицего молодого человека, горячо убеждавшего в чем-то неслышном мне стоявшего с ним в очереди знакомого, и сказала: Hey, you know, he’s Russian, too.

Я подошел, познакомился. Это был Михаил Саакашвили.


Как человек, отождествлявший себя с рождения с определенной культурой и породившей ее нацией, может жить вне этой культуры? И может ли? Должен ли? Вопросы, занимающие сейчас новую волну эмиграции, — беженцев из путинской России. Эта волна сродни уехавшим после Октябрьской революции: люди, не думавшие уезжать из своей страны навсегда. Не готовившиеся к этому и оттого не готовые. Дело не в бытовых трудностях и бюрократических препонах, подстерегающих их в новых местах обитания, или предпринятых против них несправедливых дискриминационных мерах как карающем мече коллективной ответственности за действия режима, который они никогда не поддерживали: дело в том, что, приехав, они ждут обратного рейса, как ждали их предшественники сто лет назад. Держат в кармане, под подушкой, в не до конца разобранном чемодане метафорический билет с датой возврата и смотрят, смотрят на него, не желая замечать, что дата эта бледнеет каждый день, становясь все менее отчетливой, пока не исчезнет вовсе.

Дело также и в том, что, уехав, большинство людей бросаются строить здесь то, что оставили там: привычную и знакомую профессиональную среду, установившийся круг общения и обсуждаемых тем — родное, удобное, уютное, прослоечное гетто. И отказываются выходить из этого гетто в другую жизнь.

Я по счастью (несчастью?) был лишен этой возможности, а то бы с радостью ринулся, кинулся в какую-нибудь окололитературную, насквозьгуманитарную эмигрантскую среду и до заполночного упокоения говорил бы о путях обустройства России, о превосходстве культуры Достоевского и Толстого над культурой Микки Мауса, об архаике и модерне как вечной развилке российской истории, о циклах развития родной державы и прочих упоительно-занимательных вещах. Но бог мне этого не дал: я так и не узнал в Америке никого, кому это было бы интересно, и оттого погрузился в новое существование — все глубже, все американистее, все чужее себе прежнему.

Так я и жил — с американской работой, американскими друзьями, американскими детьми, с толстым воскресным «Нью-Йорк Таймс», прочитываемым от первой до последней страницы, заставляя себя читать даже спортивную секцию, погружаясь в местные новости, местную жизнь, размышляя о петициях активистов по эффективному сбору мусора в моем районе, улучшая акцент, читая лишь по-английски, преуспевая, продвигаясь, переезжая во все лучшее жилье, зарабытывая все больше и раз в году в качестве подарка отвозя маму в магазин русских продуктов на Брайтон-Бич, где я с удивлением наблюдал странную застывшую жизнь бывших соотечественников. Так я жил и дальше, переехав из Америки в Европу: погружаясь, проникаясь, воплощаясь, превращаясь.

Но не до конца.

Между мною и окружающей жизнью легло пространство непринадлежности. Свой, да не свой. Наблюдатель, посетитель, временный человек. Везде, всегда. Нигде, никогда. Я жил, отгородившись от окружающего мира этим ощущением отдельности, не принадлежа до конца ни стране, в которой живу, ни обществу, в котором живу, ни профессии, которой живу. Как киплинговская кошка, что гуляла сама по себе. Потому что, как та самая кошка, я больше не верил, что любая принадлежность — навсегда. Я уже однажды потерял свою страну и свое окружение. Свою цель и свою ответственность. Миссию. Доверяться чему-то еще — навсегда, полностью — я больше не собирался.

Что мне это давало? Во-первых, возможность сохранения объективности. Жизнь в отсутствии идентификации, отождествления себя со страной, с обществом, с культурой имеет преимущество взгляда со стороны. Отсутствие автоматической лояльности, принимаемой за имманентную необходимость. Потому что от отождествления до лояльности — путь недолгий.

Во-вторых, непринадлежность позволяет отделиться от общей судьбы, чтобы прожить свою собственную. Человек не чувствует себя частью большего — американцем, россиянином, гражданином Малагасийской Республики Магадаскар, человеком русской/американской/узбекской культуры, инвестиционным банкиром, плотником, водопроводчиком, православным, католиком, иудеем, а живет как единица — он сам. Если женат или замужем, то принадлежность определяется не надуманными воннегутовскими карасами — ложными группами людей, объединенных кажущимся единством (а в реальности желанием принадлежности чему угодно большему, чем они сами), а предельно малой и осязаемой единицей — семьей. Общественная эволюция вспять — от большего к малому, это и стал мой путь. И тому же я учил своих детей: вы не американцы/британцы/евреи. Вы — радзинские. Такая у вас национальность и такое у вас гражданство. Вы тождественны себе, а не искусственным общностям. Живите и размножайтесь.

В-третьих (обязательно нужно это «в-третьих», как без него), внутренняя эмиграция — привычный путь для интеллигенции в России. Тогда и внешняя не так трудна.

Так я и жил — от февраля 1987-го до февраля 2022-го. Целых тридцать пять лет, глядя на мир вокруг сквозь старательно культивированную призму непринадлежности и непричастности. Пока по этой призме не ударили кувалдой войны.


Началась война в Украине — далекая, несмежная с моей повседневной жизнью и оттого жившая только на экране телевизора. Телевизионная война — одна из многих не касавшихся меня войн старой родины. Никак не влиявшая на мою жизнь. Ну совсем никак. Выключил телевизор, и нет никакой войны.

Выключил. А война осталась. Во мне. Со мной. Никуда не делась. Вроде как моя война. Вроде как я за нее ответственен. Почему? Отчего? Я — не россиянин и никогда им не был. Бывший советский гражданин, лишенный этого гражданства, когда эмигрировал. Американец/британец. Безродный космополит, гордящийся своей безродностью. Ну пишу иногда книги по-русски. Публикуюсь в России. И что? Мало ли где кто публикуется? Мог бы писать художественную прозу по-английски, писал бы. Не моя война — российская. Можно посетовать, поогорчаться, посочувствовать, денег дать на украинских беженцев и отодвинуть подальше — в телевизор.

Не получилось. Война придвинулась как-то совсем близко, словно дома. Словно моя — не чужая. Нечужая. Война вернула мне ощущение принадлежности к большему, чем сам. Где ни телевизор не выключишь, ни отсидишься за гордым ощущением непринадлежности. Почему? Я и сам до конца не понимаю. Словно выкрикнули твое имя и сделал шаг вперед.

Твоя война. И страна твоя. Не та, которая воюет, а та, которая эту войну прекратит. И перестанет быть вечным пугалом для своих и чужих. А для своих — порой — и стыдом.

Только само не получится.


 Мы продолжаем помогать украинцам, пострадавшим от войны. Поддержите благотворительные проекты «Настоящей России»!

Выберите размер пожертвования